Полное собрание рассказов - Владимир Владимирович Набоков
Английское собрание короткой прозы Владимира Набокова (1899-1977), выпущенное сыном писателя в 1995 год); хорошо известно на Западе. Однако на русском языке, на котором 11абоков написал большинство своих рассказов, книга долгое время не издавалась. Благодаря многолетней работе исследователей составленный Дмитрием Набоковым том пополнялся новыми произведениями, в результате чего к 2008 году под одной обложкой удалось собрать свыше шестидесяти рассказов, написанных Набоковым в 1920-1951 годах в европейской эмиграции и в Америке. Кроме известных произведений, в настоящем полном собрании рассказов представлены редкие ранние сочинения, а также предисловия и заметки Набокова из английских сборников. В Приложении публикуются сочинения, не входившие в предыдущие сборники рассказов. Издание снабжено предисловием и примечаниями Д. Набокова, значительный свод сведений читатель найдет также в комментариях редактора и составителя сборника Андрея Бабикова. Английские рассказы печатаются в переводе Геннадия Барабтарло, подготовленном при участии Веры Набоковой.Сохранены особенности орфографии, пунктуации и транслитерации переводчика.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
- Автор: Владимир Владимирович Набоков
- Жанр: Классика / Разная литература
- Страниц: 230
- Добавлено: 24.11.2023
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Полное собрание рассказов - Владимир Владимирович Набоков"
Красиво, с обилием многоточий, изображая то лето, Вы, конечно, ни на минуту не забываете, – как забывали мы, – что с февраля «страной правило Временное правительство», и заставляете нас с Катей чутко переживать смуту, то есть вести (на десятках страниц) политические и мистические разговоры, которых – уверяю Вас – мы не вели никогда. Я, во‐первых, постеснялся бы с таким добродетельным пафосом говорить о судьбе России, а во‐вторых, мы с Катей были слишком поглощены друг другом, чтобы засматриваться на революцию. Достаточно сказать, что самым ярким моим впечатлением из этой области был совсем пустяк: как‐то, на Миллионной, грузовик, набитый революционными весельчаками, неуклюже, но все же метко вильнув в нужную сторону, нарочно раздавил пробегавшую кошку, – она осталась лежать в виде совершенно плоского, выглаженного, черного лоскута, только хвост был еще кошачий – стоял торчком, и кончик, кажется, двигался. Тогда это меня поразило каким‐то сокровенным смыслом, но с тех пор мне пришлось видеть, как в мирной испанской деревне автобус расплющил точно таким же манером точно такую же кошку, так что в сокровенных смыслах я разуверился. Вы же не только раздули до неузнаваемости мой поэтический дар, но еще сделали из меня пророка, ибо только пророк мог бы осенью семнадцатого года говорить о зеленой жиже ленинских мозгов или о внутренней эмиграции.
Нет, в ту осень, в ту зиму мы не о том говорили. Я погибал. С любовью нашей Бог знает что творилось. Вы это объясняете просто: «Ольга начинала понимать, что была скорей чувственная, чем страстная, а Леонид – наоборот. Рискованные ласки, понятно, опьяняли ее, но в глубине оставался всегда нерастаявший кусочек», и так далее, в том же претенциозно-пошлом духе. Что Вы поняли в нашей любви? Я сознательно избегал до сих пор прямо говорить о ней, но теперь, кабы не боязно было заразиться Вашим слогом, я подробнее изобразил бы и веселый ее жар, и ее основную унылость. Да, – было солнце, полный шум листвы, безумное катание на велосипедах по всем излучистым тропинкам парка – кто скорей домчится с разных сторон до срединной звезды, где красный песок был сплошь в клубящихся змеевидных следах от наших до каменной твердости надутых шин, – и всякая живая, дневная мелочь этого последнего русского лета надрываясь кричала нам: вот я – действительность, вот я – настоящее! И пока все это солнечное держалось на поверхности, врожденная печаль нашей любви не шла дальше той преданности небывшему былому, о которой я уже упоминал. Но когда мы с Катей опять оказались в Петербурге, и уже не раз выпадал снег, и уже торцы были покрыты той желтоватой пеленой, смесью снега и навоза, без которой я не мыслю русского города, – изъян обнаружился, и ничего не осталось нам, кроме страдания.
Я вижу ее снова, в котиковой шубе, с большой плоской муфтой, в серых ботиках, отороченных мехом, передвигающуюся на тонких ногах по очень скользкой панели, как на ходулях, – или в темном, закрытом платье, сидящую на синей кушетке, с лицом пушистым от пудры после долгих слез. Идя к ней по вечерам и возвращаясь за полночь, я узнавал среди каменной морозной, сизой от звезд ночи невозмутимые и неизменные вехи моего пути, – все те же огромные петербургские предметы, одинокие здания легендарных времен, украшавшие теперь пустыню, становившиеся к путнику вполоборота, как становится все, что прекрасно: оно не видит вас, оно задумчиво и рассеянно, оно отсутствует. Я говорил сам с собой, – увещевая судьбу, Катю, звезды, колонны безмолвного, огромного отсутствующего собора, – и когда в темноте начиналась перестрелка, я мельком, но не без приятности, думал о том, как подденет меня шальная пуля, как буду умирать, туманно сидя на снегу, в своем нарядном меховом пальто, в котелке набекрень, среди оброненных, едва зримых на снегу, белых книжечек стихов. А не то, всхлипывая и мыча на ходу, я старался себя убедить, что сам разлюбил Катю, припоминал, спешно собирая все это, ее лживость, самонадеянность, пустоту, мушку, маскирующую прыщик, и особенно картавый выговор, появлявшийся, когда она без нужды переходила на французский, и неуязвимую слабость к титулованным стихам, и злобное, тупое выражение ее глаз, смотревших на меня исподлобья, когда я в сотый раз допрашивал ее – с кем она провела вчерашний вечер… И как только все это было собрано и взвешено, я с тоской замечал, что моя любовь, нагруженная этим хламом, еще глубже осела и завязла – и что никаким битюгам с железными жилами ее из трясины не вытянуть. И на другой вечер – пробиваясь сквозь матросский контроль на углах, требовавший документов, которые все равно давали мне пропуск только до порога Катиной души, а дальше были бессильны, – я снова приходил глядеть на Катю, которая при первом же моем жалком слове превращалась в большую, твердую куклу, опускавшую выпуклые веки и отвечавшую на фарфоровом языке. И когда наконец в памятную ночь я потребовал от нее последнего, сверхправдивого ответа, Катя просто ничего не сказала, – осталась неподвижно лежать на кушетке, зеркальными глазами отражая огонь свечи, заменявшей в ту ночь электричество, – и я, дослушав тишину до конца, встал и вышел. Спустя три дня я послал ей со слугой записку, – писал, что покончу с собой, если хоть еще один раз ее не увижу, и вот, помню, как восхитительным утром с розовым солнцем и скрипучим снегом мы встретились на Почтамтской, – я молча поцеловал ей руку, и с четверть часа, не прерывая ни единым