Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов
Новая книга А. Давыдова написана в его любимом жанре философской притчи, изложенной на страницах дневника предположительно российского бизнесмена из «бывших интеллигентов». Переживаемый кризис ему кажется не только личным, но и кризисом всей мировой, «запутавшейся в мнимостях». Чтоб избавиться от надоевшего быта и приевшихся обязанностей, он находит убежище в пансиончике «для творцов любого профиля» в неназванной стране, в которой, однако, угадывается Италия. Увлеченный местной легендой, он пускается на поиски ее постоянно ускользающего героя, некоего Французика, по его мнению, способного лишь своим чистосердечием отвратить всемирную катастрофу. Этот образ безусловно навеян автору личностью Франциска Ассизского, но не исторического, а словно обитающего во всех временах, «а также и наклонениях».
- Автор: Александр Давидович Давыдов
- Жанр: Разная литература / Классика
- Страниц: 73
- Добавлено: 3.03.2026
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов"
Солнце взобралось на горный пик и сейчас палит нещадно. И все ж я уверен, что в целом оно милосердно, коль дарует нам жизнь. Об этом я раньше не задумывался, к нему относясь чисто астрономически. Но как-то раз, вдохновленный по-летнему ранним, особо проникновенным восходом, на том вон обрыве возгласил гимн Солнцу во всей глубине чувства. Конечно же, предпочту чистосердечье природы лукавству политики, как и всего, что создано человеком. Сейчас в полуденном мареве зыбится долина, по ней пробегают волны, будто она отраженье на чуть колеблющейся воде. Птицы притихли, лишь с ближней фермы доносится ласковое картавое пенье овечек. Благодать в этом мире, где политика с экономикой вкупе нечто излишнее, по крайней мере от него далекое, ничуть ему не насущное. Тревога за мир, плененный своим настоящим, тихо сходит на нет в моей умиротворенной душе.
Пишу пальцем меж облачков, стремящих по знойному небу. Иногда моей строкой делался горизонт. Это четкая строка, дальше которой, однако, не заглянешь. Я прежде пытался, а теперь и не пробую, хотя именно оттуда легким дуновеньем может повеять непредставимое будущее, а иногда трагическое дыхание неотступного рока, – с тех самых пор, когда канул за горизонтом в свое, должно быть, вечное изгнание, в его фарвей, застенчивый пророк со своей верной подругой, а я помахал ему вслед. Почти недоступный чувствам, однако я, бывает, грущу, что теперь оболган его подвиг и даже полная беззащитность ему не послужила защитой. Пусть на чей-то небрежный взгляд я шут и подобие, но подчас себе вижусь его местоблюстителем, и я ведь тоже пребываю в своего рода фарвей, вроде б и не отдаленном, но отделенном ото всего иного мира, ибо дистанция меж нами для меня абсолютна. Предвижу: настанет время, когда дольний мир, вконец заплутавши в своих банальностях, обратится к маргиналиям, станет внимателен к любой странности, – только б ему не нарваться на какую-то новую ложь, свежую, пока не укрощенную, потому наиболее опасную. Я, по крайней мере, не ложь, хотя и не истина.
Значит, существует риск, что меня когда-нибудь вновь настигнет время. Эта местность, что теперь мне кажется уединенной, выделенной изо всего мира, будет все ж подхвачена историей, то есть не станет для меня ковчегом на случай мирового потопа. Притом все же верю, что моя судьба действительно завершилась, – если ж время настигнет, это будет не новым ее порывом, а, пожалуй, новой судьбой. Хотя было бы попросту глупо вновь кое-как пристроиться к существованию с его торопливым временем и узким пространством, ограниченным страстями, корыстными помыслами, недальновидными планами, чужим примером и благоволением, как и вольным или пускай невольным коварством.
Я твердо знаю, что расплатился с жизнью по всем счетам, потому теперь едва ль не наиболее свободный человек на этой хрупкой планете. Однако сей мир еще не взвешен на точнейших весах мирозданья. Допустимо ль к его судьбе быть столь же беспечным, как я равнодушен к своей собственной? Признаюсь, моему слишком пространному взгляду, будто с высоты птичьего полета, история мира иногда видится чем-то вроде картонной диорамы, где чьей-то волей снуют неодушевленные марионетки. Конечно, этот сторонний взгляд можно бы счесть немилосердным, но расхожее понятие о милосердии мне всегда казалось сомнительным, – слишком уж часто оно, врачуя относительно мелкие ссадины, растравляет губительные язвы. Я покинул мир, когда уже началась эпоха ложного, как мне казалось, разрушительного милосердия, вкупе, разумеется, с бесцельной жестокостью. Выходит, что милосердие бывает наперсником зла, лишь только делая вид, что ему враждебно.
Да и в любом случае, что с меня толку? Смогу ли я оказать миру хоть мелкую, но действенную помощь? Теперь слабосильный, неуклюжий со своей растраченной плотью, буду у всех только путаться под ногами, лишь изображая человеколюбца. Где ж тут чистосердечие, которое полагаю главным, коль не единственным моим достоинством?
Этот знойный день необычайно затянулся, как здесь нередко бывает: солнце будто приклеилось к зениту; ясен и четок мир, где ни единый предмет не отбрасывает тени. Вся теперь раскаленная долина кажется покинутой обителью, выжженным, вымершим пространством: ни тебе птичьего пересвиста, ни единого шороха всегда ощутимой в этих краях мелкой живности. И там сквозит не ветер полей, пропахший луговыми травами, а клубится седой, пыльный вихрь. В такие дни мне раньше чудилось, что я угодил во временную ловушку. Казалось, стоит ли мне тревожиться, выпутавшемуся из времен и теперь погруженному в свою праздную вечность? Но утомителен вечный день: братец Солнце величав и благодатен, но мне также и по нраву Луна, таинственная сестрица. Теперь я уже знаю, что самый хищный и цепкий миг все же не вековечен. Мне подсказала моя терпеливая мудрость, что следует попросту его переждать: к тому ж я испытал на собственном опыте, что хотя «сегодня» способно затянуться, кажется, до бесконечности, но ведь наверняка рано или поздно наступит завтра, а затем и послезавтра, – так всегда случалось. Эти причуды времени меня перестали заботить с тех пор, когда вместо секундной стрелки мне стало задавать жизненный ритм биенье моего ж собственного сердца, – когда оно пресечется, и наступит мой личный конец света.
Вот наконец-то день двинулся к закату, причем, как бывает после таких замираний, быстро, мгновенно. Жара только чуть спала, но сделалась уже не столь зудящей и липкой. С горной вершины заструились легкие ветерки, наступил час предвечернего блаженства. Затем же солнце будто разом сверзилось с небосклона за каменистый бугор. Луна же, наоборот, медлила объявиться в небе. Пришла голубоватая тьма, легкая, будто паутина, где уходящий день потихоньку растворился, как морок. В небе проклюнулись первые звезды, едва слышно ухнула ночная птица. Кажется, я задремал.
Запись № 6
Под утро, в прежде туманные часы раскаянья, когда у меня бывала так чувствительна совесть, во мне и теперь шевельнулось нечто сходное. То есть где-то на самом