Расходящиеся тропы - Егор Сенников
В каждом из очерков книги куратор и исследователь Егор Сенников выхватывает из потока истории судьбы отдельных людей: от когда-то всевластного Льва Троцкого до погибшего на гражданской вой не в Испании летчика-белогвардейца Всеволода Марченко, от создательницы «Рабочего и колхозницы» Веры Мухиной до вернувшейся в СССР спустя 65 лет поэтессы Ирины Одоевцевой. Выхватывает, чтобы запечатлеть мгновенной фотовспышкой, на паре страниц рассказать, как обошелся с ними XX век, и идти дальше. Политики, поэты и художники, лауреаты премий и эмигранты, беженцы и возвращенцы – все они двигались путаными дорогами, которые иногда выбирали, иногда принимали, смиряясь с неизбежным. Отрывистая, стремительная книга, где из разрозненных фрагментов складывается портрет сурового времени, чем-то похожего и на сегодняшний день.
- Автор: Егор Сенников
- Жанр: Разная литература / Приключение
- Страниц: 23
- Добавлено: 17.04.2026
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Расходящиеся тропы - Егор Сенников"
Это мысли Нины Берберовой. И так странно видеть сходства между приспособленцем Ивневым и ею – уж она-то точно могла сказать, что сделала за жизнь: столько написанного, изданного, сказанного. И все равно считает, что все это пустое, что этого не было, что много думала, но мало делала. Насмотревшись на голодный Петроград времен Гражданской войны, уехала в 1922 году со своим мужем Ходасевичем из страны. Уезжали легально, на время, тогда и предположить было невозможно, что в следующий раз ей доведется почувствовать ветер с Невы только через 67 лет. Сама, впрочем, уточняет:
С первого дня я смотрела на революцию не как на перемену, а как на данность, с которой мне предстоит жить мою жизнь.
И дальше: «Мне – восемнадцать лет, я – никто. Я беру революцию, как ту почву, на которой я буду вырастать. Другой не знаю. Запад? Где он? Прошлое? Не нужно оно мне. Ломка? Чего? Не хочу и помнить, что именно сломалось, дайте мне со всеми строить новое, а с черепками я не знакома. Они – часть детства. Будущее важнее прошлого».
Во всем этом заметна попытка уйти от разговора о травме революции и Гражданской войны. Катастрофа разметала жизнь, лишь начавшую складываться. Впрочем, очарованности предреволюционной Россией у Берберовой тоже нет: «если бы в России не было сопротивления самодержавию (и не было бы революции), то при наличии таких царей, как Романовы, Россия была бы сейчас огромной механизированной Абиссинией, с тонким слоем интеллигенции, вероятно, выселившейся бы в какую-нибудь другую страну, если бы Россия вообще была».
Социальный ядерный взрыв лишил ориентиров, но и открыл странные перспективы – и Берберова стала эмигранткой; причем не раз и не два переживала радикальные смены декораций. От Веймарской Германии до Парижа времен умирающей Третьей республики, где куется ее литературная слава и встречаются старые петербургские знакомые («слышали, Бенуа сбрил бороду, потолстел и все пишет этюды в Версале», «видели Сомова, все так же увлекается юными мальчиками»). Она пишет о русских масонах, о русских эмигрантах, томящихся на парижских заводах, о сексе, о Чайковском и его потайной жизни, о женском разочаровании… Но тот Париж подходит к концу – и теперь он под немцами: вот гестапо, здесь пытают; а вот старинное кафе, тут отличный повар. Ситуация нам всем знакомая. А потом, почти на шестом десятке, вдруг Америка – и снова начинать почти с нуля, обрастать связями, преподавать в университете…
Что она делала блестяще, так это строила жизнь. Она не оптимист, но и не нытик; постоянно работает над собой и стремится сделать себя символом эпохи. Когда она грустит о том, чего не было, это не только и не столько о литературе, сколько о том, кем еще можно было бы стать, но она не успела. «Я никогда не ждала Годо», – пишет она в конце мемуаров, имея в виду, что всегда старалась действовать сама.
И все равно недовольна.
Впрочем, и это ведь тоже маска, одна из многих – только гораздо более удачно сделанная, чем у Ивнева. В интервью, данном в Ленинграде в 1989 году, она проговорится:
Я думаю, что все это чуть-чуть преувеличено. В Берлине в это время собралось неимоверное количество русских, и мы не чувствовали себя так одиноко и убого, как может показаться неискушенному человеку. Ходасевича, который был уже популярен в России, все привечали. Среди издателей были его друзья. Нас печатали, надо было только не лениться, работать.
Уезжали – думали, что на три года. Паспорта не продляют, деньги из Москвы больше не переводят, но и возвращаться как будто опасно – так и пошло, что ехать назад не получится, придется тут. Берберова, как и героиня ее документальной книги Мария Будберг, оказалась железной женщиной, которая смогла и сама себе придумать трудности, и с честью их преодолеть. Она умела начинать с нуля, но не теряться, знакомиться со множеством людей и двигаться вперед, кого надо – очаровывая (как «отца» атомной бомбы Оппенгеймера), а кого не надо – отталкивая (прервав, например, в какой-то момент переписку с Сергеем Довлатовым).
Рюрик Ивнев сидит в Москве. Он вспоминает – то о Брюсове напишет, то о Надсоне. О других мертвых знакомых.
В поезде, едущем в Париж, встречаются две немолодые уже женщины – Берберова и Ахматова. «Ну что, не виделись полвека? – Нет, всего 43 года». Обнимаются. Плачут. Берберова дарит духи. Ахматова спрашивает что-то о Ходасевиче. Но как уложить в рассказ целую жизнь, которая прошла в другом месте после разрыва?
Мы меняемся, и желания наши меняются, и странно было бы стремиться всю жизнь к чему-то одному, словно это неподвижный горный пик, к которому направляется альпинист.
Сон и явь
1980–1981
Наверное, будь я молодым, я бы писал иначе. Время диктует свою форму. Но я даже не могу себя сейчас представить молодым. В чем-то я даже сейчас чувствую себя учеником.
Валентин Катаев – самый сновидческий русский писатель. Чем старше он становится, тем больше проникнуты его произведения сомнамбулизмом. Самые острые вещи, написанные в поздние годы жизни, происходят как будто в полусне.
«Он живет и действует во сне. Он спит. Он спящий», – так представляет Катаев главного героя повести «Уже написан Вертер», которому предстоит побывать в мрачных подвалах одесской ЧК и столкнуться с неизъяснимым ужасом. Но и сама история – это лишь сон переделкинского обитателя, и потому в ней все так странно. Вроде все видишь – а не ухватишься. И вот мелькают: люди в подвале, чекисты выкрикивают фамилии, родные на улице со слезами смотрят на списки казненных, чекист Бесстрашный похваляется тем, что недавно в Монголии отрезал людям косы, превращая их в «урожай революции».
Это напечатано в 1980 году в «Новом мире» и вызывает скандал, хотя и предваряется вступлением: «В основе этой повести не конкретные воспоминания, но память о целой эпохе». Но память тут никому не нужна, Катаев не угодил ни левым, ни правым, все недовольны.
Ну и пусть. Сам Катаев считает, что раз советская власть может такое опубликовать, то она еще в состоянии за себя постоять. У него с ней свои отношения: в конце концов, мог последовать за своим учителем Буниным в эмиграцию в 1920 году, но делать этого не стал. И шел дальше по жизни сам.
Катаев – не писатель. Он художник. Сам подбирает краски и материалы – и за свои работы отвечает перед собой и Богом. Мир вокруг, конечно, есть, куда без него. Но Катаев не хочет ему открываться. О сокровенном не рассказывают. И лишь в обрывках сновидений