Голоса - Борис Сергеевич Гречин
Группа из десяти студентов четвёртого курса исторического факультета провинциального университета под руководством их преподавателя, Андрея Михайловича Могилёва, изучает русскую историю с 1914 по 1917 год «методом погружения». Распоряжением декана факультета группа освобождена от учебных занятий, но при этом должна создать коллективный сборник. Время поджимает: у творческой лаборатории только один месяц. Руководитель проекта предлагает каждому из студентов изучить одну историческую личность эпохи (Матильду Кшесинскую, великую княгиню Елизавету Фёдоровну Романову, Павла Милюкова, Александра Гучкова, князя Феликса Юсупова, Василия Шульгина, Александра Керенского, Е. И. В. Александру Фёдоровну и т. п.). Всё более отождествляясь со своими историческими визави в ходе исследования, студенты отчасти начинают думать и действовать подобно им: так, студентка, изучающая Керенского, становится активной защитницей прав студентов и готовит ряд «протестных акций»; студент, глубоко погрузившийся в философию о. Павла Флоренского, создаёт «Церковь недостойных», и пр. Роман поднимает вопросы исторических выборов и осмысления предреволюционной эпохи современным обществом. Обложка, на этот раз, не моя. Наверное, А. Мухаметгалеевой
- Автор: Борис Сергеевич Гречин
- Жанр: Научная фантастика / Историческая проза
- Страниц: 184
- Добавлено: 19.09.2024
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Голоса - Борис Сергеевич Гречин"
[20]
— Получив это письмо, — открыл мне Андрей Михайлович, — я и сам едва не очутился on the verge of tears, то есть, по-простому, сам едва не заплакал крупными, немужественными, коровьими слезами! Значит, конец, точка! Настя сказала всё верно, назвала вещи своими именами, осталась честной до последней буквы. Действительно: окажись я «порешительней», откажись я от безусловного уважения к чужой свободе воли, я бы, возможно, и добился «тактических успехов». На что мне были эти глупые и пошлые успехи! Более «решительный» я, более вульгарный я был бы, вероятно, куда менее привлекательной личностью. И, коль скоро такой новый человек мне самому был малосимпатичен, с чего бы он стал симпатичным Насте?
В её просьбе «придумать что-то» я увидел простую вежливость, эмоциональное обезболивающее: чтó здесь, господи боже мой, можно было придумать?! А интересно устроен человек, правда? Ещё месяц назад — какое там, ещё неделю — никаких надежд на эту девушку у меня не имелось, и, конечно, мне нетрудно было самому перед собой изображать аскета. Над чем же я убиваюсь, глупое существо? Так, или примерно так, я утешал себя в тот день.
Оставаться в коробке комнаты казалось невозможным. Я вышел на улицу и брёл куда глаза глядят, пользуясь неожиданным выходным. Присаживался на подвернувшуюся кстати уличную скамейку, отдыхал, снова шёл дальше. Помню, даже добрался до реки — или пруда — и долго сидел почти у самой кромки воды, на изогнутом, растущем едва не параллельно земле стволе какой-то ветлы.
Жаворонок, жаворонок… Почему, действительно, я не жаворонок? Ну, наверное, потому что совсем другая птица! Есть прекрасная симфоническая поэма английского композитора Ральфа Воана Уильямса под названием «Взлетающий жаворонок», The Lark Ascending. Написана она, что примечательно, была в год начала Первой мировой. Вспомнил про эту поэму я, уже когда вернулся домой, разыскал в Сети и принялся слушать через наушники, улёгшись на кровати навзничь.
Но остановил минут через семь: у меня бешено, мучительно забилось сердце. В «Жаворонке» Уильямса есть всё, от чего оно может забиться у немолодого человека: и чистота юности, и тоска по несбывшемуся, и вневременнóе как яркий контраст историческому, и неясная нота утраты. Ну, или вычитал, выслушал я в этой музыке то, чего в ней нет и никогда не было — оно и неважно, впрочем. Нервы совсем ослабли, никуда не годились! Ещё немного, пришло на ум, и действительно начну пользоваться нитроглицерином, словно заядлый «сердечник»…
Измученный этими глупыми, глупыми волнениями, которые не имеют ни малейшего отношения к нашему сборнику, которые мне даже неловко вспоминать — не подумайте, однако, будто я отрекаюсь от них, будто хочу вычеркнуть из жизни, вовсе нет! — я заснул и проспал часа два. Мне приснился некий милосердный, но неясный сон: будто некто утешал меня, успокаивал и говорил, что всё ещё будет хорошо… Кем был мой невидимый собеседник или собеседница, я, проснувшись, так и не смог понять.
А поздним вечером — уже около одиннадцати, наверное — я получил ещё одно письмо, совсем короткое. От Марты.
— Как? — удивился автор. — Она ведь обещала никогда больше вам не писать?
Могилёв развёл руками, слабо улыбаясь. Риторически спросил:
— Люди меняются, и кто из нас — полный хозяин своим решениям?
[21]
Как удивительно может повернуться жизнь! Я ведь и не надеялась… Но видели Вы силу одной-единственной сосредоточенной мысли? (Боюсь сказать «молитвы», чтобы не прозвучало фальшиво, но, может быть, и молитвы.) Боюсь — но Вы меня не бойтесь. Я ничем Вам не помешаю, и я Вам, Государь, никогда не сделаю никакого зла, пожалуйста, верьте. Я отойду в сторону по первому слову, как та Матильда. Нет, не как та. Как тогда.
* * *
— Я бы призадумался, получив такое письмо! — воскликнул автор, в который раз возвращая телефон рассказчику.
— Ох, что вы говорите очевидное! — с юмором отозвался Андрей Михайлович. — Но меня, само собой, успокаивала мысль о том, что мы едем в Могилёв вчетвером. Кроме того, когда меня кто-то просит ему верить, я имею обыкновение верить. Иначе ведь — и жить нельзя!
Последнее, пока не забыл: вечером в беседе группы Алёша лаконично сообщил, что завтра на даче государя, в его домóвой часовне, в пять часов вечера проведёт службу. Желающие могут присоединиться. Никакого отклика это объявление не получило. Ну вот, правда, я написал ему, что восхищаюсь его настойчивым следованием долгу. Ах, как грустно! Вот и Алёша был пронзительно одинок — и Марта — и Ада — и, наверное, Настя тоже — и все мы, все мы…
[22]
— Наш «рабочий» четверг действительно начался в девять утра, — вспоминал историк. — Ох, и тяжко это — спозаранку являться на чужую лекцию и садиться, образно говоря, за ученическую парту! Но перетерпеть стоило хотя бы потому, что следующие за четвергом четыре дня нашей командировки, с восемнадцатого по двадцать первое апреля, виделись своеобразным отдыхом, в любом случае, возможностью на время выпасть из круговращения слишком насыщенной здешней жизни.
Иван, облюбовав место у окна, за которым так и моросил весенний дождь, делал доклад о генерале Алексееве. По случаю и ради соответствия характеру персонажа он в тот день оделся в подпоясанную ремнём белую солдатскую гимнастёрку, которая, признаться, крайне ему шла. В этой гимнастёрке он сам, с его неулыбчивым лицом, узкими губами, чуть впалыми щеками, короткими волосами, казался вовсе не «равнодушным аутистом», а так сказать, бойцом, мужественным армейским профессионалом, который не привык размениваться на мелочи. Иван, забыл сказать, носил очки, как и его персонаж, и почти такого же фасона, но и эти очки не портили впечатления. «Вот кто вполне способен быть «посмелей», когда нужно», — подумал я с лёгким и иррациональным чувством неприязни, разглядывая его ладную, прямую фигуру. Настин постскриптум я ещё вчера не принял всерьёз, верней, не вчитался — не до того мне было! — а сейчас вспомнил. Что ж, и Бог с ними. Совет да любовь, как говорится.
Настя, однако, с утра не пришла… А уж в четверг, мой методический день, когда ей не приходилось заменять моих лекций, могла бы! Впрочем, какое мне дело? Ада тоже отсутствовала: видимо, вовсю готовилась к завтрашней «акции протеста».
Разумеется, я был несправедлив к своему студенту: Иван звучал как хороший, толковый, вдумчивый лектор. Менее многословный, чем Альфред, но не менее добросовестный, дотошный, внимательный к деталям. Всю переписку Алексеева и Родзянко