Один человек - Алексей Анатольевич Макушинский
Роман «Один человек» — один из первых литературных откликов на пандемию коронавируса. Магическая проза Макушинского приглашает читателя отправиться вместе с рассказчиком на поиски себя, своей юности, первой любви и первой дружбы. Коронавирус становится метафорой конца огромной исторической эпохи. Не потому ли рассказчик обращается к ее началу — к фламандской живописи, где впервые появляется индивидуальный неповторимый человек? Подобно ван Эйку, он создает портрет отдельного, особенного человека. Ритм повествования похож на американские горки, где медленное погружение во внутренний мир героя вдруг сменяется стремительным нарративом, в котором перед читателем проносятся и средневековая Европа, и доперестроечная Москва, и Ярославль, и Кавказ, и оцепеневшая от приближающейся пандемии Бельгия.
- Автор: Алексей Анатольевич Макушинский
- Жанр: Классика
- Страниц: 95
- Добавлено: 26.04.2024
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Один человек - Алексей Анатольевич Макушинский"
И что же мне теперь. попытаться его разлюбить? Я не могу, не хочу. Не смог бы, даже если бы вдруг захотел. Не дождешься, Марочка, фиг тебе. Но как же (как же и как же) я ничего не заметил, не заподозрил? Не хочу думать об этом; не могу не думать об этом. Мы не властны над нашими мыслями. Мы хотим думать о Тютчеве, а думаем о скандалах тридцатипятилетней давности, об изменах на заре нашей жизни. Так что же (вопреки себе думал я, не мог не думать я, лицом к лицу с темнотою и проблесками): что же, эти идиотические скандалы, которые она мне закатывала, были игрой и притворством? Эта сцена у Анжелины Бес, в коммуналке возле Палашевского рынка, эти белые тапочки, эти крики на станции с поэтическим названием Мичуринец, эти взывания к патлатым мордоворотам дать наконец по роже интеллигенту? Я и считал это игрой, притворством, позерством, но я потому считал это игрой, позерством, притворством, что все в ней считал притворством, позерством. Выходит, это было притворство сознательное, позерство намеренное? Я думал, она вообще не умеет вести себя иначе в силу природной лживости и въевшейся в нее фальши. Выходит, она умела? А как она вела себя с Ясом? На той единственной посиделке, где, мне кажется (но теперь я уже ни в чем не уверен), мы были с ней вместе и где Яс говорил о том, как могло искусство от ван Эйка и Рогира дойти до Малевича и Дюшана, пасть так низко и свалиться в такую бездну, — на этой посиделке она ломалась, кривлялась, как ломалась и кривлялась всегда, такую же напускала на себя неприступность, какую напускала во всех, особенно незнакомых, компаниях, так же всем показывала, какая она особенная, какая — Марина. Наверное, наедине с Ясом все уже было иначе (думал я, в неодолимой печали). Наверное, Яс ее приручил, усмирил (чего мне сделать не удалось). Или она действительно его полюбила (если теперь не врет). Или врет? А зачем ей врать? Или она самой себе врет? Сама себе врет и сама себе верит? Придумала себе прошлое и верит в это прошлое. как я верю в свое, в придуманное мной для себя? И кто из нас прав, кто знает правду, кто может ее удостоверить, за нее поручиться? А ведь правда — есть; правда все равно существует, даже если мы не знаем ее. Потому что мы или смотрели тот фильм втроем, как она утверждает, или я его смотрел вдвоем с Ясом, как это мне по-прежнему помнится. Было или так, или эдак, даже если никто (вообще никто, никакой бог, никакой декартовский демон) теперь уже не знает, как — было.
И нет (нет и нет), как ни напрягал я зрение и память, всматриваясь в ночь и небесные отблески, нет, я не видел нас, меня и Мару, едущими к Ясу на дачу, смотрящими втроем с ним черно-белых, бесконечно-печальных, бесконечно-прекрасных чаек (умирающих в гавани). Я помню, никогда не забуду это кино для членов и академиков, эту крапчатую киноленту, эту тревожную музыку, эти газгольдеры и пакгаузы, эти портовые краны, этого гибнущего героя в экзистенциалистском плаще, и я точно помню, что мы смотрели все это вместе с Ясом. Никакой Мары не вижу, не помню. Стою на том. Не могу иначе. Пускай мир провалится. А вот в парке на Воробьевых горах, где я шел с моей сокурсницей Таней, чудной девочкой, любительницей Платона, — там это были, значит, они? Эти двое, уходившие куда-то в сторону, вдаль и прочь, по боковой аллее, сквозь светящуюся листву, — это были все же они, Яс и Мара? То, что я всю жизнь считал игрой и фантазией, вовсе не было ни фантазией, ни игрой? То, что мне казалось моей выдумкой, было правдой, а выдумкой была моя вера в то, что я это выдумал? Я не поверил своим глазам, зато поверил, как полный дурак, в чьи-то чужие россказни, в где- то вычитанные слова, что вот-де несчастному влюбленному должна повсюду мерещиться его мучительная возлюбленная; как дурак, поверил, что она мне мерещится (потому что должна мерещиться), а она вовсе не должна была мне мерещиться и вовсе не мерещилась мне, а в полную заправду шла там, по парку возле университета, вместе с Ясом, под ручку или в обнимку (не могу теперь вспомнить, и в последнюю бланкенбергскую ночь, прислушиваясь к грохоту моря, свисту и сапу ветра, не мог вспомнить, в обнимку, под ручку ли. сперва под ручку, после в обнимку), — взаправду шла там, вместе с взаправдашним Ясом, готовясь насладиться или уже насладившись видом со смотровой площадки на всю Москву,