Избранное - Сол Беллоу
Сол Беллоу (Saul Bellow, урожд. Соломо́н Бело́уз, Solomon Bellows) 10 июля 1915 года, Лашин, Квебек (Канада) - 5 апреля 2005 года, Бруклин, штат Массачусетс (США) Американский писатель, лауреат Нобелевской премии 1976 года, эссеист и педагог. Он начал свой литературный путь как рецензент, получая 10 долларов за обзор каждой книжки, и закончил его как один из наиболее выдающихся американских писателей ХХ века. По мнению большинства его коллег, вся литература США прошлого столетия держалась на двух столпах - Уильяме Фолкнере и Беллоу.
Содержание: Жертва Равельштейн В поисках мистера Грина В связи с Белларозой Герцог Дар Гумбольдта Литературные заметки о Хрущеве Лови момент Между небом и землей Мемуары Мосби На память обо мне Оставить голубой дом Планета мистера Сэммлера По-прежнему Приключения Оги Марча Родственники Рукописи Гонзаги Серебряное блюдо Стать отцом Хендерсон, король дождя
- Автор: Сол Беллоу
- Жанр: Историческая проза
- Страниц: 1044
- Добавлено: 12.05.2026
Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Читать книгу "Избранное - Сол Беллоу"
При чем тут свинина? А вот при чем. Моррис был верующим евреем – не вполне ортодоксальным, однако более или менее аккуратным в исполнении ритуалов и предписаний иудаизма. И вот теперь этот вольный иудей обязан жизнью молодому человеку, который разбился на мотоцикле – точные обстоятельства смерти мне неизвестны. Знаю только, что хирурги взяли сердце этого юноши, и теперь оно билось в груди Хербста. Хербст рассказывал, что оно привносило в его жизнь непривычные позывы и ощущения.
Я спросил его, что это значит.
Моррис прочно сидел на стуле, сложив руки на коленях, спокойный и рассудительный, белокудрый и снова румяный – эндокардит ему больше не грозил. Он признался мне, что в данный момент чувствует себя Санта-Клаусом из универмага. Потому что в центре его «телесной фабрики» (как он сам выразился) теперь царит чужое сердце, вместе с которым он обрел и новый темперамент – мальчишеский, пылкий, готовый с радостью пойти на риск. «Я чувствую себя как тот трюкач Ивел Книвел, который на своем байке одним махом перелетал через шестнадцать пивных бочек».
Как ни странно, я его понимал, поскольку в ту пору как раз проходил лечение у физиотерапевта. Она говорила, что основные наши внутренние органы окружены заряженной энергией и что она, терапевт, в данный момент вышла на связь с моим желчным пузырем. Я сказал: «У меня нет желчного пузыря, его удалили!» На что она невозмутимо ответила: «Безусловно, но энергия-то никуда не делась – и не денется, покуда вы живы».
Я пишу об этом – с долей агностицизма, – поскольку мне предлагалось поверить, что в груди Хербста теперь живет не просто чужое молодое сердце. Органы – это вместилища теней и мощных импульсов, тревожных или радостных; все они поселились в теле Хербста вместе с новым сердцем и теперь обживались в новой обстановке.
Будь это почка или поджелудочная железа, дело обстояло бы иначе. Однако сердце имеет массу коннотаций; здесь обретаются чувства и переживания человека – его духовная жизнь.
Тем не менее этот юноша из Миссури спас Морриса, немецкого еврея, от верной смерти. И я с трудом удержался от расспросов о том, как это сердце – сердце христианина или атеиста, с его собственной энергией и ритмами – адаптируется к иудейским нуждам и особенностям, страданиям и идеям? С Равельштейном я поговорить об этом тоже не мог – не в том он сейчас был состоянии.
Я осмелился лишь как можно тактичней поинтересоваться у Морриса о трансплантате. Он сказал, что в любом штате, когда ты получаешь водительские права, тебя спрашивают, согласен ли ты в случае смерти стать донором органов.
– Этот юнец, не задумываясь, нарисовал галочку в анкете – а, какая разница, почему бы и нет? И вот его сердце уже доставляют самолетом на восток, и хирурги многопрофильной больницы Массачусетса запихивают его в чужое тело.
– Так ты ничего не узнал про парня?
– Почти ничего. Отправил благодарственное письмо родителям.
– Что ты им написал, если не секрет?
– Да правду: что я очень признателен и пусть они не волнуются: сердце их мальчика отдали настоящему американцу, а не какому-нибудь иностранному гаду…
– Наверное, когда на трассе тебя окружает банда байкеров в шарфах, шлемах и очках, тебя одолевают странные чувства и мысли.
– Морально я к этому готов.
– Родители ответили?
– Даже открытки не прислали. Но, думаю, они рады, что сердце их сына все еще бьется. – Моррис скромно опустил голову и подпер ее руками, словно пытался разглядеть ответы в узорах равельштейновского персидского ковра – или выискивал там некое откровение о том, за что ему достался такой щедрый подарок судьбы. Я больших надежд на ковер не питал. Прибегну к языку столичной политики: странные вырисовывались перспективы. Но жизнь – то есть то, что постоянно проходит перед глазами человека, образы и картинки, продуцируемые жизнью, – продолжалась. В связи с этим вспомнился один наш разговор с Равельштейном.
Как-то раз он спросил меня, что я думаю о смерти, как себе ее представляю. Я ответил: «Картинки перестанут показывать». Очевидно, под картинками я подразумевал то, что американцы называют Опытом. В тот момент я думал вовсе не о тех картинках, которые мы можем лицезреть благодаря научно-техническому прогрессу, – изображениях собственного кишечного тракта или сердца. В конце концов, сердце – это всего лишь группа мышц. Но как же они живучи и упрямы – сокращаться начинают еще в утробе матери и без устали работают целый век. Правда, сердце Хербста сдало спустя пятьдесят с лишним лет, зато с трансплантатом он смог бы прожить и до восьмидесяти, если не больше. Каждый год ему приходилось ложиться в больницу на обследование, однако в целом его жизнь практически не изменилась. Он производил впечатление доброго, терпимого, незашоренного человека. Его благостное, обрамленное белыми кудрями лицо – словно циферблат остановившихся часов – казалось спокойным и здоровым. Женщин он разглядывал очень внимательно, подолгу останавливался на фигуре, груди, ногах, прическах. Он был из тех мужчин, что знают цену женским достоинствам. Его пытливый взгляд никогда и никому не причинял неудобства. Он рассматривал женщин со спокойным, равнодушным удовольствием. Но вел он себя тихо, скромно, и потому его интерес мало кого раздражал.
Когда Моррис приехал, я решил не мельтешить у них перед глазами. Они с Равельштейном дружили полвека, и им наверняка было что обсудить. Не вставая, Равельштейн крикнул: «Ведите его сюда!» Постельное белье «Пратези» сбилось в ком посреди кровати, а мягкое норковое покрывало отменной выделки лежало на полу. Картины на стенах почему-то никогда не висели ровно. Вся великолепная антикварная мебель была завалена одеждой, бумагами и письмами. Эти письма невольно наталкивали на мысль о конфликтах и распрях, в которые он ввязался, о могущественных врагах Равельштейна в академической среде. Ему было на них плевать.
Хербст остановился возле кровати и обнял друга.
– Чик, принеси Моррису стул, пожалуйста.
Я выудил из угла итальянский стул с круглой спинкой. Глядя на румяного Хербста, сложно было не забыть, что он живет лишь благодаря трансплантату и многого не может делать сам. На секунду мне даже подумалось, что Равельштейну приятней было бы увидеть своего старейшего и ближайшего друга немощным стариком, инвалидом. Впрочем, неприятная мысль быстро меня покинула. Равельштейн думал вовсе не о том: он, конечно, умирал, но зацикливаться на этом не собирался. Ему хотелось поговорить.
Я вышел, оставив друзей наедине в комнате, которую